#Чтение

Квартира № 169

28.09.2012 | Сарнов Бенедикт | № 30 (257) от 24 сентября 2012 года

Из новой книги Бенедикта Сарнова «Феномен Солженицына»

Квартира № 169. Выходит новая книга Бенедикта Сарнова «Феномен Солженицына». Писатель исследует литературную судьбу и перипетии общественной деятельности великого современника, рассказывает о событиях, свидетелем которых был. The New Times публикует главу из книги

56-1.jpg

Начало моего — сперва заочного, а потом и очного — знакомства с Александром Исаевичем можно датировать январем, самое позднее — февралем 1967 года. Во всяком случае, на подаренном им мне отдельном — «совписовском» — издании «Одного дня Ивана Денисовича» значится:

«Бену Сарнову
С искренним расположением
20.3.67.»

Стало быть, в это время я уже был для него не Бенедиктом Михайловичем, а — «Беном». Это, впрочем, ничего не значит: книжка ведь не была вручена мне автором лично, а передана через общих друзей. От них он и перенял это домашнее, приятельское, почти дружеское сокращение моего имени. Так что, приводя здесь эту его дарственную надпись, на короткость, а тем более близость наших отношений я отнюдь не намекаю. Никакой короткости и не было. Но отношения — были.

56-3.jpgВ то время скопилась у меня довольно толстая пачка адресованных мне коротеньких записочек Александра Исаевича. Пытаясь сейчас разыскать из них хоть некоторые, я обнаружил, что сохранились только две. Остальные куда-то канули.

Надо было бы, наверно, к этим его записочкам отнестись с большим почтением. И так бы, наверно, я к ним и отнесся, если бы их у меня было всего несколько. Но поскольку было их много и были они довольно однообразны, даже, я бы сказал, однотипны, а главное, потому что были они для меня тогда не каким-то там чрезвычайным событием, а частью повседневного тогдашнего моего быта, — мне и в голову не пришло, что не мешало бы сложить их все в отдельную папку с надписью «Хранить вечно». Я ведь тогда не знал — даже и думать не думал! — что буду писать мемуары.

Впрочем, для мемуаров мне хватит и тех, что сохранились. Может быть, хватит даже и одной, самой короткой. Это — узкая бумажная полоска, на которой под копирку (мне достался явно не первый, в лучшем случае второй экземпляр) напечатано:

«В редакцию «Литературной газеты»
Копия — журнал «Новый мир»
Я знаю, что Ваша газета не напечатает единой моей строки, не придав ей исказительного или порочного смысла. Но у меня нет другого выхода ответить многочисленным поздравителям иначе, как посредством Вас: «Читателей и писателей, приславших поздравления и пожелания к моему 50-летию, я с волнением благодарю. Я обещаю им никогда не изменить истине. Моя единственная мечта — оказаться достойным надежд читающей России.
Солженицын.
Рязань, 12 декабря 1968 г.»

А слева, в самом углу этой машинописной полоски, — от руки — было вписано:

«Бенедикту Сарнову
с благодарностью
и большим расположением
А. Солженицын.
18.12.68.»

***

О том, что почти все солженицынские записочки у меня пропали, я не особенно печалюсь. А вот о том, что не сохранилась одна из них — жалею. Уж ее-то в любом случае надо было сохранить. Это было приглашение на предполагавшееся вручение ему Нобелевской премии. От других записочек (тех, что потерялись) эта отличалась даже внешним видом. К короткому тексту приглашения прилагался адрес (улица Горького, дом 12, Козицкий переулок, дом 2, квартира 169), а к адресу — еще и план, особый подробный чертежик, объясняющий, как эту квартиру отыскать. Чертежик этот был там совсем не лишним. Без него в лабиринте запутанных московских дворов и переулков добраться до нее и в самом деле было бы непросто.

Когда Хрущев разрешил печатать «Один день Ивана Денисовича», объявив, что повесть эта написана «с партийных позиций», Александра Исаевича тотчас, без всяких рекомендаций и заявлений, сделали членом Союза писателей. И тут же предложили ему московскую квартиру. Но он от этого предложения тогда отказался, решив, что спокойнее ему будет жить «в тихости» у себя в Рязани. Потом, когда началась его конфронтация с властью, он горько об этом сожалел. Теперь квартира в Москве была нужна ему позарез — хотя бы потому, что только тут, в Москве, мог он встречаться с иностранными корреспондентами, без постоянного общения с которыми ему бы не выжить.

56-4.jpg

Но к тому времени, когда он стал нобелиатом, московская квартира у него уже была. Это была квартира его новой семьи. Новая его жена Наталья Дмитриевна и теща Екатерина Фердинандовна незадолго до того выменяли две свои квартиры, размещавшиеся в разных районах Москвы, на одну большую — вот эту самую, где он намечал провести церемонию вручения премии. Здесь, правда, его не прописывали, поскольку его новый брак еще не был зарегистрирован. Долго не прописывали еще и потом, когда препятствовать регистрации брака уже не могли. А пока его новую жену в официальной своей переписке они именовали «сожительницей».

За квартирой Светловых было установлено постоянное наблюдение. Вовсю работала «наружка». Начальнику ЖЭКа позвонил сам Гришин, бывший в то время секретарем Московского горкома партии и членом Политбюро, и распорядился оказать содействие «нашим товарищам», которые будут наблюдать за квартирой гражданки Светловой, переехавшей недавно в этот дом по обменному ордеру. Содействие, разумеется, было оказано: офицерам госбезопасности, которым было поручено наблюдение, выделили комнату техника-смотрителя, и там была установлена аппаратура для «подслушки».

Особой необходимости во всех этих мерах не было. Из своих планов Солженицын никакого секрета не делал. Приглашения на церемонию были разосланы не только тем, кто воспринял присуждение «нобелевки» Солженицыну как их общий праздник, но и тем, кто предлагал применить к нему самые жесткие меры. В числе этих последних была даже Е.А. Фурцева — тогдашний министр культуры СССР.

Было ли и это приглашение снабжено специальным чертежиком-планом, чтобы госпожа министр не заблудилась в московских дворах, — не ведаю. Но почти уверен, что было. А.И., конечно, не сомневался, что госпожа министр на эту церемонию не явится. Но — порядок есть порядок.

Что же касается других приглашенных, то большинству из них без такого чертежика нужную квартиру было бы не найти.

Обозначенный в приглашении адрес (улица Горького, 12, Козицкий переулок, 2) тут мало чем мог им помочь. С грехом пополам еще можно было догадаться, что дом этот — угловой и входить в него надо не с улицы Горького, а с Козицкого переулка. Но этого было явно недостаточно.

Дом этот был не просто угловой. Он был — огромный. Тринадцатью своими корпусами он выходил на четыре улицы. Главный, фасадный корпус — тот, где была знаменитая булочная Филиппова, — на Тверскую (тогда она называлась улицей Горького). Другой достопримечательностью этого корпуса была разместившаяся в нем маленькая гостиница «Люкс», в которой тогда жили коминтерновцы — и наши, и иностранные. В двух таких коминтерновских семьях подрастали две девочки, мои сверстницы, с которыми жизнь свела меня годы спустя, когда и я, и эти мои сверстницы были уже взрослыми. Одну из них звали Лиза, другую — Люся. Лиза была дочкой генерального секретаря ЦК австрийской компартии Копленига. (В пору нашего уже взрослого знакомства она, как я потом узнал, участвовала в переправке на Запад солженицынского «Архипелага».) А с Люсей я познакомился, когда она уже была женой Андрея Дмитриевича Сахарова, и, разговорившись, мы выяснили, что до войны учились в одной школе. Правда, в разных классах. (Она была старше.)

Другими своими корпусами наш дом выходил на Большую Дмитровку и в Козицкий и Глинищевский переулки. (Этот последний именовался тогда улицей Немировича-Данченко.)

До революции все эти корпуса были, как это тогда называлось, доходными домами, принадлежавшими семейству знаменитых московских богачей Бахрушиных. Те дореволюционные времена были от нас тогда так же далеки, как какие-нибудь Пунические войны. И мы понятия не имели, почему дома наши в быту именовались Бахрушинкой. (Как не догадывались, почему магазин, официально называвшийся «Гастрономом № 1», зовется Елисеевским, а булочная на Тверской, куда мы бегали за хлебом, Филипповской.) Но к названию этому привыкли как к своему, родному. И ничуть не удивлялись, когда наш классный руководитель Сергей Степанович, распекая какого-нибудь проштрафившегося мальчишку с нашего двора, громогласно раскатывал свое хриплое басовое «р»: «Бахр-рушинский хулиган, печальное сокр-ровище».


Когда Хрущев разрешил печатать «Один день Ивана Денисовича», объявив, что повесть эта написана «с партийных позиций», Александра Исаевича тотчас сделали членом Союза писателей. И тут же предложили ему московскую квартиру


По инерции я написал «с нашего двора». А надо бы — «с наших дворов», потому что дворов в нашей Бахрушинке было несколько. Со стороны одного только Козицкого — три каменных колодца. И в какой из них надо повернуть, чтобы попасть в солженицынскую квартиру, без чертежика-плана было бы не разобраться.

А я, разумеется, знал, что поворачивать надо в мой, средний. Туда, где была моя родная 163-я квартира, в которой не только прошло все мое довоенное детство, но с которой была прочно связана и вся моя последующая взрослая жизнь. <…>

Все это я рассказываю к тому, что у меня в то время были все основания считать Солженицына своим соседом, и случись мне оказаться в числе приглашенных, я бы эту солженицынскую квартиру нашел хоть днем, хоть ночью, что называется, с закрытыми глазами.

Но побывать в ней тогда не пришлось не только мне, но и всем, кому приглашения с тем разъясняющим чертежиком были разосланы.

Торжественная церемония вручения нобелевских грамот была назначена на 9 апреля. А накануне, 4-го, стало известно, что секретарю Нобелевского фонда Карлу Гирову во въездной визе отказано. И всем гостям были разосланы уведомления, что церемония не состоится.

А мне в той солженицынской квартире побывать однажды все-таки пришлось. Но — уже в другое время и совсем по другому поводу.

***

Мы сидели вчетвером: Володя Войнович, Володя Корнилов, его жена Лара и я. И, как почти каждый вечер тогда (в этот раз это было у Корнилова), то ли играли в шахматы, то ли пили чай, а может быть, и что-то покрепче чая — «за успех нашего безнадежного дела». Раздался резкий звонок в дверь, и в корниловскую квартиру ворвалась моя жена.

— Вот! — начала она прямо с порога. — Вы тут сидите! А только что по радио передали: арестован Солженицын!

— Арестован или задержан? — спросил я. Будучи по природе оптимистом («не верит тело»), я еще надеялся, что Александра Исаевича только пугают.

Но жена даже не поняла тонкого юридического смысла моего вопроса, по обыкновению решив, что я сморозил какую-то очередную глупость.

А друзьям, даже если они меня и поняли, было уже не до этих юридических тонкостей.

Наскоро одевшись, мы втроем выскочили на улицу и ринулись к метро.

Мы позвонили в дверь, и нам сразу открыли. Первым, кого я увидал в прихожей, был Юлик Даниэль.

— Ну, что? — глупо спросил я.

— А то, что Александр Исаевич арестован! — отрубил он, и в резкости этого его ответа было что-то похожее на интонации моей жены, когда она ворвалась к нам с этим своим «Вот, вы тут сидите!» <…>

В коридоре, где мы топтались, кроме Юлика и нас был еще один человек, как будто не принадлежащий к членам семьи: высокий, массивный, с крупно вылепленным, несколько даже тяжеловатым лицом. Как оказалось, это был Игорь Шафаревич. Нас познакомили, и мы обменялись рукопожатиями.

56-2.jpg
Вот какие были времена.

Был там еще и Сахаров. Но он, когда мы вошли, уже прощался. Кто-то спросил Андрея Дмитриевича, что же теперь, после того как Солженицына взяли, надо делать, он ответил:

— Пока что ничего. Надо ждать, какой будет их следующий ход.

Дальнейшее развитие событий подтвердило, что он был прав.

После ухода Сахарова пробыли мы в солженицынской квартире недолго. Нам коротко рассказали, как все произошло. Сейчас я уже не могу отделить то, что услышал тогда, от того, что потом прочел в «Теленке». Из услышанного запомнились некоторые особенно тронувшие меня подробности: взял с собой свой «тюремный мешочек», где едва ли не самой важной для него вещью были самодельные «наглазники», специально изготовленные им на тот случай, если придется засыпать в камере при не выключенной на всю ночь электрической лампочке. А ночным сном он дорожил, помимо всего прочего, еще и потому, что, как оказалось, уже тогда начались у него нелады с давлением.

Выслушав все это и повздыхав, мы ушли. Выйдя из подъезда, с детства знакомым мне проходным двором выскочили на Тверскую и плюхнулись в первую попавшуюся машину с шашечками. Фокус с проходным двором, однако, не помог: как только наше такси тронулось с места, за нами следом тотчас же двинулась другая машина с тремя или четырьмя легко узнаваемыми гавриками.

В двух кварталах от нашего метро сидящий рядом с водителем Войнович быстро с ним расплатился и остановил машину. Мы выскочили и «огородами, огородами», то есть переулками и дворами, слегка петляя, чтобы сбить со следа возможных преследователей, вернулись в корниловскую квартиру, из которой вышли тому назад каких-нибудь полтора часа — а казалось, что целую вечность.

Весь этот войновичевский маневр был чистейшей воды озорством: никакого практического смысла в этом «убегании от преследователей», конечно, не было. Но нам это внушило некоторое чувство довольства собой и на какое-то — увы, очень короткое — время слегка улучшило наше настроение.

Разошлись мы поздно, и ночью я (наверно, не один я) долго не мог уснуть. Тревога за Александра Исаевича (что-то теперь с ним будет?) слилась воедино с тревогой за Войновича и Корнилова, которые в то время уже вступили на путь «диссидентства», за всех нас. Я чувствовал, что арест «Исаича» — это начало какого-то поворота в общей нашей судьбе. Каким-то образом он (сам факт его существования, его неуязвимости) защищал, охранял «от них» всех нас. И теперь, без него, мы словно стали стократ беззащитнее: если уж они решились взять ЕГО, так с нами со всеми и вовсе не станут чикаться. <...>

Главная же тревога была за него: на что они все-таки решатся? Что с ним сделают? Неужели посмеют после всего, что он уже пережил однажды — в ТЕ ВРЕМЕНА, — заставить пережить его это еще раз, снова?

Наутро, когда указ о «выдворении» был объявлен, у меня прямо камень с души свалился.

Среди появившихся в тот же день в печати лакейских откликов на это событие наших литературных корифеев слегка выделялся (а может быть, мне это показалось?) отклик Валентина Катаева.

Начинался он как-то так: «С чувством огромного удовлетворения я узнал…»

Прочитав это, я подумал, что наверняка Валентин Петрович этим казенным способом выразил то, что чувствовал на самом деле. Мне даже сейчас мерещится, что там было сказано: «С чувством огромного облегчения…» А поскольку «чувство огромного облегчения» было тем самым чувством, которое испытал и я, узнав, что А.И. уже в Германии, у Бёлля, — мне показалось, что Валентин Петрович почувствовал (и хотел выразить) именно это. А может быть — кто знает! — так оно на самом деле и было?





×
Мы используем cookie-файлы, для сбора статистики.
Продолжая пользоваться сайтом, вы даете согласие на использование cookie-файлов.